Когда, как и почему история становится проблемой?
- Вкладка 1
Вообще надо начать с того, что история как наука и как массовое знание — это очень молодое явление. Только к концу XIX века более-менее массово школы начали учить детей истории их собственных национальных государств и общей истории по хоть сколько-нибудь стандартным учебникам.
Одним из первых текстов, который считается предвозвестником проблематики памяти, была речь Эрнеста Ренана о нации. Там есть замечательная фраза о том, что чтобы быть французами, надо забыть Варфоломеевскую ночь. Но, выучив из учебников истории, что Варфоломеевская ночь была, французы уже не могут этого сделать. Варфоломеевская ночь — это трагические события времен религиозных войн, когда одни французы резали других, но в тот момент они еще не чувствовали себя французами и были разделены по принципу религии, а не по принципу проживания на одной и той же территории. Соответственно, изобретение французов как нации и выучивание своей истории, в том числе негативной, — это тоже изобретение XIX века. Пафос Ренана заключался в том, что историки — очень плохие люди. Они выкапывают негативное прошлое, о котором все уже забыли. Поэтому по большому счету их нужно не допускать к этому, или нужно сделать их открытия достоянием только научного сообщества. А общество в целом должно негатив забывать.
В ХХ веке произошли разнообразные тяжелые и трагические события, которые перевернули историю. В повестке национальных государств нужно было быть победителями и забывать негативное прошлое. Теперь же история большинства народов оказалась виктимизирована, то есть у любого народа есть история о том, как в какой-то момент — скорее всего в течение ХХ века — он оказался жертвой событий или жертвой врага. Взять пример с Холокостом — первое десятилетие после окончания Второй мировой войны и слова такого не существовало, и жертвы Холокоста, особенно жертвы концлагерей, воспринимались иногда очень негативно. Но после Холокост стал главной травматической рамкой, которая определяет историю других негативных травматических событий и опрокидывает эту травму в прошлое. То есть сначала был создан конструкт — абсолютное зло, абсолютная травма, а потом по примеру этого нарратива стали выстраиваться другие нарративы, например, о геноциде армян турками или Голодоморе в Украине.
Тут есть несколько процессов, которые нужно разделить. Прежде всего, в конце ХХ — начале ХХI века история как наука и как нарратив оказывается под сомнением. Критики идеологии говорят, что история — это такая служанка на побегушках у политики, ее можно переписать в угоду власти, а потому не надо ей верить. А лингвистический поворот приводит к тому, что начинают говорить о том, что историки сами не осознают, что пишут. Есть чудесная книжка «Метаистория» Хейдена Уайта, в которой показано, что историки — заложники языка и схем, которые и диктуют им, как выстраивать нарратив. Соответственно, если история под сомнением, нужна какая-то альтернатива, и этой альтернативой становится слово «память». Начинается процесс, когда группы, у которых не было своей истории, маргинализированные группы, заявляют о том, что им тоже нужно право голоса, но они не будут создавать историю как науку, а будут пользоваться памятью, и их память важнее, чем история.
Конец ХХ — начало XXI века определяет спор, как далеко история отстоит от памяти и что из этого важнее. На уровне политики национальных государств в зависимости от того, кем мы хотим быть в конкретный момент, сосуществуют героический и травматический нарративы. Но на уровне более низовом остаются, в основном, мне кажется, виктимизированные негативные истории.
Фрагмент открытого интервью с участием Юлии Сафроновой, Оксаны Мороз и Бориса Грозовского, состоявшегося 29 января 2020 года в рамках Зимней дискуссионной школы GAIDPARK-2020.