Олег Хархордин. «Государь» и «государство» в русской и европейской истории: несходство сходного
- Вкладка 1
У известного американского историка Ричарда Пайпса, который, честно скажем, не очень любит Россию, есть тезис о том, что у русских несвобода записана в самом названии основной политической единицы. Что он имеет в виду? Слово «государство» произошло от слова «государь», восходящего к терминам «господарь» и «господство». В свою очередь, эти понятия связаны со дренерусскими словами, обозначавшими домашнее хозяйство или владельца земельного владения. Но в западноевропейских языках основная политическая единица называется иначе – State в английском, Staat в немецком, État во французском. Все эти слова восходят к латинскому понятию Status и означают некоторое состояние – что-то установленное, стоящее само по себе, тогда как термин «государство» подчеркивает господство как первоначальную характеристику этого сосотяния (быть государем). История происхождения этих слов интересна тем, что она наглядно показывает, как изначально сложились те лингвистические маркеры, которыми мы до сих пор пользуемся, забывая при этом, что основой их послужили устойчивые сгустки человеческого опыта.
Венгерский исследователь Андраш Золтан еще в 1980-е годы изучал происхождение понятия «государство». Он показал, как и при каких обстоятельствах этот термин возник и развивался. Когда Галицкая Русь вошла в состав Польского королевства, князь Андрей Галицкий применял в 1320 году две титулатуры для обозначения себя как суверена: на латинском языке, поскольку он общался с поляками-католиками, и на родном древнерусском языке, на котором говорил он сам и все его подданные. На латыни он именовался dux Ladimiriae et dominus Russiae, что переводится как «князь Владимирский и властелин Русский» (dominus – это тот, кто доминирует, господствует). На древнерусском языке этот титул значит «Господарь земли Русской». Господарем именовался человек, который владел рабами или холопами, повелевал землей и распоряжался земельными владениями. Слово dominus (господарь) первоначально подразумевало хозяина определенной территории, контролирующего не только ее, но и людей, на ней живущих. Впоследствии этот термин вошел в титулатуру польских королей, а затем стал частью титула Великого князя Литовского и потому был известен тем русским князьям (прежде всего, смоленским), которые поддерживали тесные отношения с Литвой и Польшей. В 1427 году Кирилл Белозерский использовал заимствованный от западных соседей титул «господарь» по отношению к Великому князю Московскому, а в 1431 году митрополит Фотий впервые использовал производный от него термин «господарство». Спустя несколько десятилетий, в 1477 году, Иван III потребовал, чтобы Новгород признал его своим «государем» (то есть «господарем»).
Сейчас сложно сказать, как параллельно развивались термины «господарь» и «государь», и почему последний в итоге вытеснил первый. На этот счет имеется множество лингвистических гипотез. Но, как справедливо подчеркивал тот же Пайпс, разница между словами «господарь» и «государь» не столь существенна, как разница между «господарем» («государем») и «господином». Понятие «господин» в древнерусских текстах означало «властвующий над свободными», а «господарь» («государь») – это властвующий над рабами. Поэтому, что было важно для Пайпса, в русском языке основная политическая единица называется не «господинство», а «государство», то есть якобы несет в себе коннотацию рабства. Исходя из этого, Пайпс пришел к выводу, что русское слово «государство» на английский язык следует переводить не как State, а как Domain или Domination («господское владение» или «господство»).
Странность русского обозначения основной политической единицы для нас интуитивно понятна. Мы не удивляемся, когда слышим – «государство строит мост» или «государство объявило войну». Но замените слово «государство» на «господство» – и у вас сразу возникнет недоуменный вопрос: почему обозначению некоего состояния бытия господином приписывается статус активного агента действия? Представьте себе еще более странную метафору. Есть известная теория происхождения государства, согласно которой кочующий бандит в какой-то момент перестает совершать разбойничьи набеги и оседает на какой-либо территории, с жителей которой он собирает дань и подати (то есть налоги) в обмен на защиту от другого такого бандита. Как недавно указывал мой коллега Дмитрий Травин, это наглядно показано в фильме «Викинг» про оформление древнерусского государства при князе Владимире. Такую ситуацию, когда зарождение государства сопровождалось кровью и насилием, мы легко себе можем представить. Но давайте заменим кочующего бандита на обыкновенного современного жлоба. Понятно, что его поведение – жлобство – никому не нравится. Попробуем дать этому качеству (жлобству) функцию лингвистического субъекта: «жлобство объявило войну» или «жлобство строит мост». Звучит странно, не правда ли? Но термин «государство» имеет точно такую же лингвистическую структуру и первоначальную коннотацию.
Проведем еще один лингвистический эксперимент. Как мы выяснили, слово «государство» подразумевает право на полное владение рабами, женщинами и территориями. То есть сама концепция рабства вписана в термин «государство». Но опять же попробуем заменить «государство» на «рабство»: «рабство объявило войну» или «рабство строит мост». Уровень нашего лингвистического неприятия подобных конструкций показывает, насколько неуклюжим и морально недопустимым нам видится приписывание существительному, отображающему некое неприглядное состояние, функции активного агента действия. Но со словом «государство» именно эта метаморфоза и произошла, и никакого отторжения у нас она уже не вызывает.
Когда Петр I заимствовал из немецкого языка слово Staat (штат), у нас оно стало обозначать не целое государство, а его отдельную административно-территориальную единицу (например, Соединенные Штаты Америки). Если бы перевод был этимологически точным, то термином Staat на русском языке обозначалось бы что-то стоящее, установленное – возможно, возникла бы русская калька типа слова «установление», и тогда это понятие у нас прошло бы такое же лингвистическое развитие, как и в западноевропейских языках. Но мы до сих пор для обозначения основной политической единицы пользуемся не термином «установление», а термином «государство».
Посмотрим на историю развития европейских терминов, обозначающих государство, чтобы понять их отличие от русского аналогичного термина. В отличие от Пайпса, я при этом не собираюсь критиковать ни слова, которыми мы пользуемся, ни Россию вообще. Могу сказать, что в западноевропейских терминах State, Staat и État заложено не меньше крови, угнетения и кошмаров, чем в нашем понятии «государство» – просто они лучше их скрывают. Если мы посмотрим на специфику развития России исходя из специфики нашего языка, это поможет нам лучше разобраться, в чем мы отличаемся от Западной Европы.
Термин State и его аналоги тоже первоначально не использовались ни в одном из западноевропейских языков для обозначения активного агента действия. Сначала под ним подразумевалось некоторое состояние, а не агента действия способного активно вызвать это состояние (состояние действовать, состояние заключать договоры, состояние объявлять войну). Например, итальянский мыслитель Никколо Макиавелли нам интересен не только своим знаменитым циничным трактатом о политике, но и тем, как он пользовался термином lo stato. У нас его часто переводят как «государство» (так же как трактат “Il Principe” переводят как «Государь»), хотя более лингвистически адекватным переводом считается «состояние личного господства и достоинство правителя». Анализ показывает, что, вводя в оборот этот термин, Макиавелли мог использовать два латинских прототипа, восходящим еще к римскому праву – status regis (величие короля или любое поведение, подобающее его достоинству) и status regni (состояние королевства, т.е. контролируемой территории и характера правления). Причем, термин status тогда не подразумевал набор определенных прав и обязанностей, а иногда обозначало примерно то же, что и созвучное русское слово «стать». Вообще, стать и физическая сила – это первичная характеристика любой власти. То есть во времена Макиавелли любому правителю нужно было поддерживать и защищать свою стать, состояние контроля над своей территорией надо было удерживать, и поэтому все эти термины еще не обозначали активного агента действия. В западноевропейских языках это произошло лишь спустя некоторое время после эпохи Макиавелли.
Как именно это произошло? Дело в том, что в Новое время была создана триада, и сегодня характеризующая наши представления о государстве. Мы теперь знаем, что есть три элемента суверенной жизни: подданные, аппарат управления и фигура правителя. В XVI и XVII веках сторонники республиканских традиций европейской мысли (в основном во Флоренции и Венеции) подчеркивали верховенство законов над фигурой правителя и обосновывали необходимость отделения личности правителя от порядка правления (respublica или commonwealth). Противостоящих им абсолютистам, отрицавшим саму идею общественного договора, оба этих термина не устраивали. Так, Ралей полагал, что слово commonwealth означает «власть толпы», поэтому он стал использовать термин State как «структура или установленный строй республики» (commonwealth) или правителей, которые правят тем же, особенно — главного и верховного правителя, который повелевает остальными. Потом это понятие стал использовать и Гоббс, поскольку слово State было очень удобным – оно не отсылало ни к народному правлению (как слово commonwealth), ни к режиму абсолютной власти суверена (как слово sovereignty). Иначе говоря, если европейские республиканцы стремились отделить фигуру правителя от самой власти (утверждая верховенство закона над личностью правителя), то абсолютисты в ответ потребовали отделить и толпу от сгустка политических институтов, которые должны сохранять устойчивость. По их мнению, эта устойчивость лучше всего характеризуется термином State в значение «состояние, установление». В итоге те страны, которые реализуют эту триаду (население, стабильный аппарат управления и регулярно сменяющиеся правители), могут позволить себе приписать аппарату управления функцию активного агента действия.
Существуют три условия, позволяющие конкретным людям выступать от имени государства. Во-первых, какое-либо лицо, идентифицирующее себя с государством, должно иметь на то соответствующие формальные полномочия – то есть обладать официальной властью. Во-вторых, любой представитель государства должен быть частью целой разветвленной системы институтов власти. В-третьих, эти лица обязаны соблюдать принцип приоритета общественных интересов над личной корыстью (производить общественное благо). Особенность общественного блага состоит в том, что оно позволяет отличать «хорошее правление» от «плохого правления». Напомню, что в классической политической теории существует три типа «хорошего правления» и три типа «плохого правления». Это монархия (один человек правит в интересах всего общества), тирания (один человек правит в собственных интересах), аристократия (небольшая группа людей правит в интересах всего общества), олигархия (небольшая группа людей правит в собственных интересах), полития (правление всех на благо всех; обычно считалось, что это состояние очень неустойчиво) и демократия или охлократия (правление всех как хаотичной толпы, коей руководят на разум, а эмоции).
Что интересно, если в Западной Европе попытки отделить фигуру правителя от управляемой им страны осуществляли республиканские мыслители, то в Российской империи такое отчуждение осознанно проводили сами монархи. Так, если верить Феофану Прокоповичу, перед началом Полтавского сражения Петр I обратился к своей армии с такими словами: «Воины! Вот пришел час, который решит судьбу Отечества. И так не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное, за род свой, за отечество, за православную нашу веру и церковь... А о Петре ведайте, что ему жизнь его не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе, для благосостояния вашего». Нечто похожее было и во время Отечественной войны 1812 года, когда «дубина народной войны» (как ее охарактеризовал позднее Лев Толстой) против оккупантов поднялась только тогда, когда французы принялись грабить и притеснять русских крестьян. И они якобы выступили на защиту отечества.
Получается парадоксальная ситуация: в России главными проводниками республиканской идеологии были сами монархи. Казалось бы, зачем Петру I повторять риторику республиканских критиков абсолютистских монархий в Западной Европе? Ответ очевиден: после катастрофы под Нарвой Петру нужно было мотивировать население и армию на борьбу с врагом, а самый лучший способ достичь этого – внушить людям, что они сражаются прежде всего не за царя, а за Отечество. Эту политику продолжила Екатерина II, а затем все ее наследники в XIX веке, распространявшие тезис, что мы все в одной лодке, имя которой – Россия. Конечно, определенные плоды это принесло – с помощью фикции общественного блага наши правители умудрялись повысить устойчивость своей власти, сделав государственную машину более эффективной. Но одновременно в России стали появляться публикации о необходимости отделить народ от аппарата насилия – то, о чем в Западной Европе раньше говорили сторонники абсолютизма. Русские республиканцы вроде Александра Радищева представляли государство как кошмарную машину, противостоящую обществу: «чудище обло, озорно, огромно стозевно и лаяй».
Кто является основным агентом производства знаний об общественном благе и его развитии? Например, французский социолог Пьер Бурдьё главными «злодеями» считал юристов и пришедших им на смену обществоведов. Сейчас критика концепции общественного блага формулируется с нескольких позиций. Есть вульгарная марксистская критическая школа, определяющая государство как комитет по управлению делами монополистической буржуазии, который маскирует обслуживание ее корыстных интересов фикцией общественного блага. Но современные критические теории происхождения государства апеллируют к эмпирическому анализу повседневного взаимодействия. Они показывают, что в современном мире понятие общественного блага постепенно трансформируется, поскольку между традиционными институтами власти и обществом стали появляться различные гибридные формы, созданные в процессе взаимодействия государства и социума (различные экспертные и лоббистские группы, профсоюзы, союзы промышленников, корпорации, и т.п.). И оформление государственного решения по какому-либо вопросу происходит лишь после согласования и достижения консенсуса между всеми этими группами интересов, что оформлается как соглашение между «обществом» и «властью». Бурдьё называл государство удобным стенографическим сокращением для сложной ситуации взаимодействия большого количества индивидов, консенсус между которыми озвучивает публичный чиновник, наделенный властными полномочиями. Причем, надо иметь в виду, что у совокупности всех этих взаимодействий нет какого-либо четко выраженного центра – сейчас зачастую сложно найти границы между властью, обществом и порожденными их коммуникацией гибридными промежуточными формами. И эти «серые зоны» с неустойчивыми границами могут стать объектом манипулирования со стороны сил, которые и проводят границу между теми, кто действует от имени государства, и теми, кто действует от имени общества.
Давайте теперь рассмотрим, как легитимируется право отдельных людей выступать от имени государства. Когда я был студентом, нас убеждали, что государство реализовывает исключительно прямой интерес собственников. Но эмпирические исследования поведения государственных служащих это не подтверждают – в большинстве случаев чиновники принимают решения, не руководствуясь чьими-то корыстными интересами (разумеется, это больше касается западных стран, а не современной России). Логика здесь проста: если чиновник на практике доказывает способность принимать решение на основе согласования интересов различных групп людей или корпораций, то у него значительно повышаются шансы пойти вверх по карьерной лестнице.
Почему же мы, понимая корыстную заинтересованность бюрократов быть незаинтересованными и беспристрастными при принятии ключевых решений, признаем за ними право нами управлять? Социология государства предлагает два ответа на этот вопрос. Первый дает известный немецкий социолог Макс Вебер, определивший государство как «стационарного бандита», как вид политического союза, успешно претендующего на монополию на насилие в рамках определенной территории. Опять же, вспомним фильм «Викинг» про князя Владимира. Другая теория происхождения государства, высказанная Бурдьё, предполагает легитимацию не через страх и насилие, а через убеждение общества, что власть работает на всеобщее благо. В этом случае больше важна не монополия государства на насилие, а монополия на классификацию повседневной жизни общества. Иными словами, мы все живем в рамках определенных категорий, установленных для нас властью. Есть профессиональные разряды водопроводчиков и буфетчиков, есть официальные праздники, наши браки регистрируются, только если они основнаны на нуклеарной семье, и т.п. Пока общество признает справедливость и разумность этих установлений, государство устойчиво. Но когда по каким-либо причинам монополия на классификацию повседневной жизни общества рушится, неизбежно начинается процесс эрозии государства.
Скажем, в 1990-х годах в России государство было слабым и не могло гарантировать монополию на насилие (я хорошо это помню по Петербургу, который тогда контролировали несколько преступных группировок), но в то же время никто не пытался оспаривать его монополию на классификацию. Исключением была Чечня 1996-1999 годов, где после введения законов шариата были полностью нарушены все основные категории российской жизни. И войны, которые в то время вела Россия на Северном Кавказе, были связаны с ее стремлением восстановить не только монополию на насилие, но и монополию на классификацию. Это было важно, поскольку существование в теле Российского государства субъекта, жившего в совершенно других категориях, могло обернуться для нашей страны опасными и необратимыми последствиями – невозможностью возвращения Чечни в общее поле одинаковых категорий повседневной российской жизни.
Таким образом, мы можем прийти к выводу, что общественное благо, производимое государством, основывается на имплицитном (то есть неявно выраженном, негласном) согласии общества жить по правилам людей, структурирующих его жизнь с помощью сертифицируемым государством категорий повседневной жизни.
Записал Андрей Мозжухин